Неточные совпадения
…Неожиданное усекновение головы майора Прыща не оказало почти никакого влияния на благополучие обывателей. Некоторое время, за оскудением градоначальников,
городом управляли квартальные; но так как либерализм еще продолжал давать тон
жизни, то и они не бросались на жителей, но учтиво прогуливались по базару и умильно рассматривали, который кусок пожирнее. Но даже и эти скромные походы не всегда сопровождались для них удачею, потому что обыватели настолько осмелились, что охотно дарили только требухой.
Если бы не это всё усиливающееся желание быть свободным, не иметь сцены каждый раз, как ему надо было ехать в
город на съезд, на бега, Вронский был бы вполне доволен своею
жизнью.
Но без этого занятия
жизнь его и Анны, удивлявшейся его разочарованию, показалась ему так скучна в итальянском
городе, палаццо вдруг стал так очевидно стар и грязен, так неприятно пригляделись пятна на гардинах, трещины на полах, отбитая штукатурка на карнизах и так скучен стал всё один и тот же Голенищев, итальянский профессор и Немец-путешественник, что надо было переменить
жизнь.
Одна выгода этой городской
жизни была та, что ссор здесь в
городе между ними никогда не было. Оттого ли, что условия городские другие, или оттого, что они оба стали осторожнее и благоразумнее в этом отношении, в Москве у них не было ссор из-за ревности, которых они так боялись, переезжая в
город.
Иногда она в душе упрекала его за то, что он не умеет жить в
городе; иногда же сознавалась, что ему действительно трудно было устроить здесь свою
жизнь так, чтобы быть ею довольным.
Каменный ли казенный дом, известной архитектуры с половиною фальшивых окон, один-одинешенек торчавший среди бревенчатой тесаной кучи одноэтажных мещанских обывательских домиков, круглый ли правильный купол, весь обитый листовым белым железом, вознесенный над выбеленною, как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди
города, — ничто не ускользало от свежего тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфект, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке [Сибирка — кафтан с перехватом и сборками.] на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними в бедную
жизнь их.
«Ну что, — думали чиновники, — если он узнает только просто, что в
городе их вот-де какие глупые слухи, да за это одно может вскипятить не на
жизнь, а на самую смерть».
Он еще не знал того, что на Руси, на Москве и других
городах, водятся такие мудрецы, которых
жизнь — необъяснимая загадка.
И трудолюбивая
жизнь, удаленная от шума
городов и тех обольщений, которые от праздности выдумал, позабывши труд, человек, так сильно стала перед ним рисоваться, что он уже почти позабыл всю неприятность своего положения и, может быть, готов был даже возблагодарить провиденье за этот тяжелый <урок>, если только выпустят его и отдадут хотя часть.
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на
жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот
город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Прогулки, чтенье, сон глубокой,
Лесная тень, журчанье струй,
Порой белянки черноокой
Младой и свежий поцелуй,
Узде послушный конь ретивый,
Обед довольно прихотливый,
Бутылка светлого вина,
Уединенье, тишина:
Вот
жизнь Онегина святая;
И нечувствительно он ей
Предался, красных летних дней
В беспечной неге не считая,
Забыв и
город, и друзей,
И скуку праздничных затей.
Но не слышал никто из них, какие «наши» вошли в
город, что привезли с собою и каких связали запорожцев. Полный не на земле вкушаемых чувств, Андрий поцеловал в сии благовонные уста, прильнувшие к щеке его, и небезответны были благовонные уста. Они отозвались тем же, и в сем обоюднослиянном поцелуе ощутилось то, что один только раз в
жизни дается чувствовать человеку.
Лонгрен поехал в
город, взял расчет, простился с товарищами и стал растить маленькую Ассоль. Пока девочка не научилась твердо ходить, вдова жила у матроса, заменяя сиротке мать, но лишь только Ассоль перестала падать, занося ножку через порог, Лонгрен решительно объявил, что теперь он будет сам все делать для девочки, и, поблагодарив вдову за деятельное сочувствие, зажил одинокой
жизнью вдовца, сосредоточив все помыслы, надежды, любовь и воспоминания на маленьком существе.
А потом опять утешится, на вас она все надеется: говорит, что вы теперь ей помощник и что она где-нибудь немного денег займет и поедет в свой
город, со мною, и пансион для благородных девиц заведет, а меня возьмет надзирательницей, и начнется у нас совсем новая, прекрасная
жизнь, и целует меня, обнимает, утешает, и ведь так верит! так верит фантазиям-то!
В молодой и горячей голове Разумихина твердо укрепился проект положить в будущие три-четыре года, по возможности, хоть начало будущего состояния, скопить хоть несколько денег и переехать в Сибирь, где почва богата во всех отношениях, а работников, людей и капиталов мало; там поселиться в том самом
городе, где будет Родя, и… всем вместе начать новую
жизнь.
Варвара. Вздор все. Очень нужно слушать, что она городит. Она всем так пророчит. Всю
жизнь смолоду-то грешила. Спроси-ка, что об ней порасскажут! Вот умирать-то и боится. Чего сама-то боится, тем и других пугает. Даже все мальчишки в
городе от нее прячутся, грозит на них палкой да кричит (передразнивая): «Все гореть в огне будете!»
— Года два сряду; потом мы наезжали. Мы вели бродячую
жизнь; больше все по
городам шлялись.
Климу давно и хорошо знакомы были припадки красноречия Варавки, они особенно сильно поражали его во дни усталости от деловой
жизни. Клим видел, что с Варавкой на улицах люди раскланиваются все более почтительно, и знал, что в домах говорят о нем все хуже, злее. Он приметил также странное совпадение: чем больше и хуже говорили о Варавке в
городе, тем более неукротимо и обильно он философствовал дома.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся
жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над
городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
А минутами ему казалось, что он чем-то руководит, что-то направляет в
жизни огромного
города, ведь каждый человек имеет право вообразить себя одной из тех личностей, бытие которых окрашивает эпохи. На собраниях у Прейса, все более многолюдных и тревожных, он солидно говорил...
— Вот собираются в редакции местные люди: Европа, Европа! И поносительно рассказывают иногородним, то есть редактору и длинноязычной собратии его, о
жизни нашего
города. А душу его они не чувствуют, история
города не знакома им, отчего и раздражаются.
Но она не обратила внимания на эти слова. Опьяняемая непрерывностью движения, обилием и разнообразием людей, криками, треском колес по булыжнику мостовой, грохотом железа, скрипом дерева, она сама говорила фразы, не совсем обыкновенные в ее устах. Нашла, что
город только красивая обложка книги, содержание которой — ярмарка, и что
жизнь становится величественной, когда видишь, как работают тысячи людей.
Самым интересным человеком в редакции и наиболее характерным для газеты Самгин, присмотревшись к сотрудникам, подчеркнул Дронова, и это немедленно понизило в его глазах значение «органа печати». Клим должен был признать, что в роли хроникера Дронов на своем месте. Острый взгляд его беспокойных глаз проникал сквозь стены домов
города в микроскопическую пыль буднишной
жизни, зорко находя в ней, ловко извлекая из нее наиболее крупные и темненькие пылинки.
— Самая милая и житейская улица в нашем
городе, улица для сосредоточенной
жизни, так сказать…
«Она тоже говорила о страхе
жизни», — вспомнил он, шагая под серебряным солнцем.
Город, украшенный за ночь снегом, был удивительно чист и необыкновенно, ласково скучен.
Эти люди возбуждали особенно острое чувство неприязни к ним, когда они начинали говорить о
жизни своего
города.
Самгин, как всегда, слушал, курил и молчал, воздерживаясь даже от кратких реплик. По стеклам окна ползал дым папиросы, за окном, во тьме, прятались какие-то холодные огни, изредка вспыхивал новый огонек, скользил, исчезал, напоминая о кометах и о
жизни уже не на окраине
города, а на краю какой-то глубокой пропасти, неисчерпаемой тьмы. Самгин чувствовал себя как бы наполненным густой, теплой и кисловатой жидкостью, она колебалась, переливалась в нем, требуя выхода.
Думал о том, что, если б у него были средства, хорошо бы остаться здесь, в стране, где
жизнь крепко налажена, в
городе, который считается лучшим в мире и безгранично богатом соблазнами…
Город был пышно осыпан снегом, и освещаемый полной луною снег казался приятно зеленоватым. Скрипели железные лопаты дворников, шуршали метлы, а сани извозчиков скользили по мягкому снегу почти бесшумно. Обильные огни витрин и окон магазинов, легкий, бодрящий морозец и все вокруг делало
жизнь вечера чистенькой, ласково сверкающей, внушало какое-то снисходительное настроение.
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов и полей, о патриархальности деревенской
жизни, о выносливости баб и уме мужиков, о душе народа, простой и мудрой, и о том, как эту душу отравляет
город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
Она — дочь кухарки предводителя уездного дворянства, начала счастливую
жизнь любовницей его, быстро израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел с ума; потом она жила с вице-губернатором, теперь живет с актерами, каждый сезон с новым;
город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.
— С нею долго умирают, — возразил Спивак, но тотчас, выгнув кадык, захрипел: — Я бы еще мог… доконал этот
город. Пыль и ветер. Пыль. И — всегда звонят колокола. Ужасно много… звонят! Колокола — если
жизнь торжественна…
И еще раз убеждался в том, как много люди выдумывают, как они, обманывая себя и других, прикрашивают
жизнь. Когда Любаша, ухитрившаяся побывать в нескольких
городах провинции, тоже начинала говорить о росте революционного настроения среди учащейся молодежи, об успехе пропаганды марксизма, попытках организации рабочих кружков, он уже знал, что все это преувеличено по крайней мере на две трети. Он был уверен, что все человеческие выдумки взвешены в нем, как пыль в луче солнца.
Это полусказочное впечатление тихого, но могучего хоровода осталось у Самгина почти на все время его
жизни в странном
городе, построенном на краю бесплодного, печального поля, которое вдали замкнула синеватая щетина соснового леса — «Савелова грива» и — за невидимой Окой — «Дятловы горы», где, среди зелени садов, прятались домики и церкви Нижнего Новгорода.
Но, уезжая, он принимал от Любаши книжки, брошюрки и словесные поручения к сельским учителям и земским статистикам, одиноко затерянным в селах, среди темных мужиков, в маленьких
городах, среди стойких людей; брал, уверенный, что бумажками невозможно поджечь эту сыроватую
жизнь.
Это — Фиона Трусова, ростовщица, все в
городе считают ее женщиной безжалостной, а она говорит, что ей известен «секрет счастливой
жизни».
Исполняя поручения патрона, Самгин часто ездил по Московской области и убеждался, что в нескольких десятках верст от огромного, бурно кипевшего котла Москвы, в маленьких уездных
городах, течет не торопясь другая, простецкая
жизнь.
— Так, — твердо и уже громко сказала она. — Вы тоже из тех, кто ищет, как приспособить себя к тому, что нужно радикально изменить. Вы все здесь суетливые мелкие буржуа и всю
жизнь будете такими вот мелкими. Я — не умею сказать точно, но вы говорите только о
городе, когда нужно говорить уже о мире.
— В
городе есть слушок о ваших интимных отношениях с убитой. Кстати: этим объясняется ваша уединенная
жизнь. Вас будто бы стесняло положение фаворита богатой вдовы…
Он помнил эту команду с детства, когда она раздавалась в тишине провинциального
города уверенно и властно, хотя долетала издали, с поля. Здесь, в
городе, который командует всеми силами огромной страны,
жизнью полутораста миллионов людей, возглас этот звучал раздраженно и безнадежно или уныло и бессильно, как просьба или же точно крик отчаяния.
В конечном итоге обе газеты вызывали у Самгина одинаковое впечатление: очень тусклое и скучное эхо прессы столиц; живя подражательной
жизнью, обе они не волнуют устойчивую
жизнь благополучного
города.
В последний вечер пред отъездом в Москву Самгин сидел в Монастырской роще, над рекою, прислушиваясь, как музыкально колокола церквей благовестят ко всенощной, — сидел, рисуя будущее свое: кончит университет, женится на простой, здоровой девушке, которая не мешала бы жить, а жить надобно в провинции, в тихом
городе, не в этом, где слишком много воспоминаний, но в таком же вот, где подлинная и грустная правда человеческой
жизни не прикрыта шумом нарядных речей и выдумок и где честолюбие людское понятней, проще.
Есть еще сибариты, которым необходимы такие дополнения в
жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший
город за покупкой, поможет по хозяйству — не самим же мыкаться!
— Какой еще
жизни и деятельности хочет Андрей? — говорил Обломов, тараща глаза после обеда, чтоб не заснуть. — Разве это не
жизнь? Разве любовь не служба? Попробовал бы он! Каждый день — верст по десяти пешком! Вчера ночевал в
городе, в дрянном трактире, одетый, только сапоги снял, и Захара не было — все по милости ее поручений!
Я во что-нибудь ценю, когда от меня у вас заблестят глаза, когда вы отыскиваете меня, карабкаясь на холмы, забываете лень и спешите для меня по жаре в
город за букетом, за книгой; когда вижу, что я заставляю вас улыбаться, желать
жизни…
Она бросалась стричь Андрюше ногти, завивать кудри, шить изящные воротнички и манишки; заказывала в
городе курточки; учила его прислушиваться к задумчивым звукам Герца, пела ему о цветах, о поэзии
жизни, шептала о блестящем призвании то воина, то писателя, мечтала с ним о высокой роли, какая выпадает иным на долю…
Наутро опять
жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет
города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.
Летом отправлялись за
город, в ильинскую пятницу — на Пороховые Заводы, и
жизнь чередовалась обычными явлениями, не внося губительных перемен, можно было бы сказать, если б удары
жизни вовсе не достигали маленьких мирных уголков. Но, к несчастью, громовой удар, потрясая основания гор и огромные воздушные пространства, раздается и в норке мыши, хотя слабее, глуше, но для норки ощутительно.
— Наконец, — заключил доктор, — к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре
жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за
город, с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех…
Она возненавидела даже тележку, на которой Андрюша ездил в
город, и клеенчатый плащ, который подарил ему отец, и замшевые зеленые перчатки — все грубые атрибуты трудовой
жизни.